– Смотря что ты под этим делом понимаешь, – ответил Дорожкин после паузы.
– А что понимаешь ты? – спросил Шакильский.
– Моя матушка, слава богу, жива пока, – негромко заметил Дорожкин. – Но вот если бы она умерла, вот она бы и была для меня богом. Она и теперь для меня бог. Она ни во что не вмешивается, все, что она может, только поговорить со мной, но все, что делаю я, все делается с оглядкой на нее. Неважно, есть она или нет ее. Не будет ее, она останется внутри меня. И я по-прежнему буду поступать так, чтобы мне не было перед ней стыдно. Вот в такого бога я верю.
– Ага, – протянул Шакильский. – В твоих рассуждениях есть кое-что важное – она ни во что не вмешивается. Да, твоя матушка очень похожа на бога. На твоего бога. Однако ведь она дает тебе советы? И не будет ее, тоже будет давать тебе советы? Ты же всегда будешь знать, что она могла бы тебе посоветовать? Она сделала тебя таким, какой ты есть. Понимаешь?
– И уже этим вмешалась в мою жизнь? – усмехнулся Дорожкин.
– Дала тебе жизнь, – не согласился Шакильский. – Вытолкнула тебя, так сказать, под солнышко и стала за тобой наблюдать. Пока ты живешь себе, грешишь, не грешишь, творишь гадости, доблести, милуешь кого-то, кого-то убиваешь, она позволяет себе только радоваться за тебя или горевать. И все. Но когда под этим же солнышком появляется что-то ужасное, что-то несоразмеримое ни с тобой, ни с миллионами таких, как ты, как я, она, – Он уже не может просто наблюдать. Но и вмешаться не может. Не спрашивай почему. Не знаю. И вот скажи мне, что бы она сделала, если бы была всевластна, но не могла бы охранить тебя от беды?
– Ну не знаю. – Дорожкин задумался. – Когда она молилась… когда она молится, она просит, чтобы Бог дал мне здоровья. Я как-то спросил у нее, а как же насчет таланта, храбрости, удачи? Денежек бы тоже не помешало. А она ответила так, что остальное, мол, сам.
– Вот! – поднял палец Шакильский. – Остальное – сам. Знаешь, я все это время, пока находился там, в этой самой подложке, называй как хочешь, ловил себя на ощущении тревоги. У меня это чувство на подкорке. Уверяю тебя, если я буду знать, что в меня кто-то целится даже за километр, пригнусь. Так вот, когда я попал в этот самый Китеж-град, который где-то здесь сейчас под нами таится, я первое время постоянно ходил пригнувшись. Потом спрашивать стал тех, с кем поговорить можно. Ну там всегда ли тут так? Чем дышите, братья? Что бы такое принять от беспокойства?
– И что? – спросил Дорожкин.
– Не было такого раньше, – объяснил Шакильский. – Пока меня Ска, Грон да Вэй наружу вывели, многое с ними перетер. Не было такого раньше. Нет, среди тайного народа это место всегда гиблым считалось, оттого и заимка на нем имелась. Дом Лизки Улановой. Этому дому за сто лет, и до него стояли дома на том же месте. И всегда в доме была девчонка-огонек. Тайный народец звал ее Бережок… Берегиня. Говорили, что мир в этом месте тонок, вот она и сберегает его, чтобы он не прорвался.
– А если прорвался? – спросил Дорожкин.
– Если прорвался, так она же и дырочку заштопать должна, – медленно выговорил Шакильский. – Хоть ниточкой, хоть самой собой. Это к вопросу об участии Бога в нашем житии-бытии. И к вопросу о том, как хорошо твоя курточка заштопана. Видишь, как получается?
– Что же получается? – отодвинул чашку Дорожкин. – Выходит, что таким огоньком и была сначала Лиза, потом ее дочь, а когда дочь пропала, то им стала пришедшая в Кузьминск Женя? И я помог ее сдать? Купился да выволок из укрытия? Собственными руками?
– Ну, – потянулся Шакильский, – если тебя утешит, то тебя использовали втемную. Кстати, это самое и можно было б объяснить тем молодцам, что тебя пасли: мол, Содомский Женю Попову вычислил и взял, с меня взятки гладки. Хотя я бы ничего объяснять не стал, придушил бы пакость в тот самый миг, как услышал бы угрозу в адрес собственной матери. Радуйся, что Кашин того умельца пристрелил. Хотя какой уж он умелец, если пристрелить себя позволил…
– А я вот не придушил, – упавшим голосом пробормотал Дорожкин. – И девчонку сдал… втемную. Кто они, Саня? Кто они? Адольфыч, Содомский, Маргарита? Кто они все?
– Слуги, скорее всего, – ответил Шакильский. – Чьи – не знаю. Гнусь-то в этих краях началась еще в начале прошлого века. Как раз и Шепелева пробилась тогда в тот край. Я тебе сразу скажу, я мало что понимаю, но кое-что вижу. И кое-что слышу. Да запоминаю. Да вопросы правильные задаю. Конечно, тайный народец биться за тебя, за меня не будет. Неприспособлены они к тому, чтобы биться. Но кое-что они знают. Не все говорят, но знают. Эта твоя Женя Попова, если последним огоньком была именно она, могла рвать темные нити. Мертвяков освобождать, тех горожан, кто уже не вполне был человеком, отрывать от этих же нитей. Я, кстати, слышал кое-что. Когда мы ходили охотиться с Ромашкиным да с Маргаритой, они поминали этих зверей как неокороченных. Тут я и догадался. Может быть, огонек рвал, да не то? Выпускал мерзость на волю? Хотя что-то мне кажется, без Адольфыча тут не обошлось, все-таки старший Шепелев под ним ходит…
– А что ж тогда «то»? – спросил Дорожкин.
– Должен быть главный узелок, – заметил Шакильский. – Тот, где все эти ниточки сходятся. Если по уму, то должен он быть неприметным, в глаза не бросаться, но все отслеживать. Я не знаю, что там за паразит, которого ты видел где-то в грязи, и в промзону мне не удалось пробиться, значит, не очень-то и старался, но узелок надо найти. Хотя бы потому, что этими нитями уже и тут все заполнено. Они ж детей учат, понимаешь? Может, и не плохому, но за каким лешим за каждым из них ниточка тянется? А важных шишек, что на лечение приезжают, видел? Каждый из них за собой хобот волочит после лечения. Ты знаешь, чем его по такому хоботу накачивают?